Катерина Дементьева

я иду по юрмальскому пляжу задом наперед, в руках у меня прямоугольное зеркало. это упражнение от Марины Абрамович — способ посмотреть на реальность как на отражение. отстраниться и присутствовать. 
пасмурно, море спокойное, птицы парадоксально пролетают по одной линии и в зеркале, и за его пределами, и на мгновение я ошеломлена иллюзией, что чайка буквально вылетела из отражения.
я хотела пройти несколько минут, но мне понравилось, и я шагаю целый час. я будто смотрю фильм и одновременно снимаюсь в нем. 
в сумерках я прихожу к скульптуре Ольги Шиловой «Аспазия в дюнах». я поднимаюсь — спиной вперед — по скользкому деревянному настилу, это нелегко. когда я останавливаюсь наверху, зажигаются фонари — такой приятный финал моего эксперимента. я делаю последние шаги к Аспазии, смотрю на нас, достаю телефон, делаю совместное селфи в зеркале.
в отражении кажется, что Аспазия улыбается.

По просьбе авторки без иллюстрации


Труд

— Смотри, зайчик, — говорит мой любовник. 
Он хочет, чтобы я обратила внимание на пачку счетов, которые мы не можем оплатить, на его прескучный монолог, монотонное перечисление: у нас нет денег, у тебя нет работы, нам нужны деньги, тебе нужна работа. Он хочет, чтобы я посмотрела на морщинки у него на лбу, на усталые глаза, на напряженные плечи. Он хочет, чтобы я оглянулась вокруг, увидела нашу бедно обставленную квартиру — ну, это я драматизирую.
Он хочет, чтобы я увидела его отчаяние.

Я смотрю в окно.

— Смотри, зайчик, — повторяет мой любовник.
Я смотрю. 
Сумеречное небо приятного лососевого цвета. Кучевые облака. Дом напротив — идентичен нашему, и это большая редкость в историческом центре. Другие дома все уникальны, наши же два отдельно и особенно популярны, описаны во всех путеводителях, потому что одинаковые. Между ними — узкая односторонняя улица. На ней ни одной машины,
потому что
— Зайчик, ну смотри, — говорит мой любовник, и я перебиваю.
— Там мертвая единорога.


*
Вокруг ожидаемо и неестественно тихо. Мы смотрим. Все смотрят.
Ее молочно-голубое тело поблескивает серебристыми звездочками. Глаза закрыты. Шея сломана, но маленькая радуга еще сверкает над головой.
Мой любовник говорит: кошмар.
Мой любовник говорит: бедняжка.
Мой любовник говорит: зайка, тебе нужно найти работу.
Я вздыхаю.


*
Между увольнением по неназываемым причинам и поисками, и попытками, и враньем о неудачах, и мемом what’s your dream job? i don’t dream of labour, и письмами, и переговорами, и уговорами, и попытками, и саботажем, и враньем об изменившихся обстоятельствах, и зум-встречами, и встречами в агентстве занятости, и просьбами, и обещаниями, и враньем, 
что 
я 
перезвоню
Где-то там, скорее к началу списка, чем к его концу, я подумала, а что, если
что, если
я не просто не буду перезванивать и продолжать переговоры
что
если 
я перестану
и все
все
что тогда?

Когда мой любовник наконец узнал об этом, драматично-романтично, в сагановской манере — Франсуазы, не Карла, — он заявил, что это несправедливо, принимать такие решения, не посоветовавшись с ним.
Неужели меня не заботит сумасшедший уровень стресса, в котором он и без того живет?
Неужели мне все равно?

Меня заботило, и заботит, и я предложила ему расстаться там, на месте, пока все не стало еще сложнее и пока мы не увязли в этих отношениях еще глубже. «Увязли в отношениях» тоже ему не понравилось, но он остался. 
Для него это чересчур, но он находит определенное удовольствие в том, что пилит меня и по кругу читает лекцию о необходимости оплачиваемого труда вообще и для меня — в частности. Меня это не слишком беспокоит. Не такая уж высокая цена, чтобы какое-то время не терять того, кого я люблю.


*
Он плачет перед сном.
Он думает, я не знаю, не слышу, не чувствую — ничего не чувствую. Мне каждый раз хочется утешить его: обнять, выслушать, вытереть слезы — что бы ему ни помогло. Но, кажется, ему нужно только одно: чтобы я работала.
А этого я больше делать не стану.

Когда всхлипывание превращается во вздохи, в глубокое дыхание, я засыпаю. Мне снится мертвая единорога.
— Мне это страшно не нравится, — говорит она. — Не хочу, чтобы со мной так поступили.
— И я бы не хотела. 
Во сне мы не на улице между одинаковыми домами, мы на маковом поле. Воздух приторно-сладкий. Солнца не видно, но оно обжигает меня, заливает все агрессивным светом. На единорогу невозможно смотреть — так блестит.
— Я могу похоронить тебя?
Куда ни взгляну — маки, маки, маки. Нежные головки шевелятся от ветра, которого я не чувствую. Я вдыхаю жар. Земля у нас под ногами рыхлая и сырая, мне легко копать, пусть руки и покрываются волдырями, ссадинами, кровью. Мне не больно? Мне не важно.
Могила готова. Я отступаю в сторону. Единорога грациозно шагает вперед и валится-валится-валится внутрь.


*
Я ищу лопату. Есть ли у нас лопата? Отчего-то она есть, в кладовке, между стопками с документами, которые по закону я должна хранить еще семь лет, и лыжами, которые обвили паутиной пухлые паучихи. Мне не нужна лопата. Что я буду копать, мостовую? Плитку на тротуаре? 
Я все равно беру ее с собой. Меня трясет, когда я выскальзываю из квартиры.


*
Снаружи — толпа. Глава города и вся ее команда. Бизнес-люди. Мои соседи, бывшие коллеги, бывшие подчиненные. Подруги. Все очень торжественные, успели подготовиться. Я в футболке для сна с цитатами поэтесс позапрошлого века и в слишком коротких шортах, с лопатой в руке. 
Мертвая единорога поднимает голову — я догадываюсь по шуму. А по тишине я догадываюсь, на кого она смотрит. 
Ее голос — шквальный ветер, штормовая волна. Совсем не такой, каким был во сне.
— Иди сюда, — говорит она.

Толпа мгновенно расступается, у меня на пути никого. Я хотела, чтобы кто-то был. Я рада, что никого нет.

Я опускаюсь на колени у единороги. Мостовая теперь покрыта белым металлом, камни гладкие, ровные, необыкновенно удобные для моих коленок. 
Единорога пахнет сладко и солнечно. Приторно и жарко. Как маковое поле в летний полдень. Как труп. Я показываю ей лопату.
— Я хочу похоронить тебя.
— Я знаю. Но так не получится.
так 
не 
получится
Единорога делает мне предложение — великой щедрости, ужасающее. Радуга над ее головой распрямляется в свиток, раскручивается в договор. 
Хорошо, должно быть, что я умею их читать?

Я смотрю наверх, на наши окна на четвертом этаже. Мой любовник смотрит на меня. Он испуган? Он — мне важно, что он?
Мне нужно его разрешение?
Принятие?
Понимание?

Тишина пугает больше будущего. Толпа не шепчется, не щелкает затворами, не дышит. Они задохнутся, если я не начну? Мне хочется, чтобы они задохнулись, даже те, кого я люблю. Тогда — тогда я смогу ее похоронить?

— Так не получится, зайка, — говорит мертвая единорога.
Я подписываю договор.

Толпа начинает дышать, когда я наклоняюсь к телу.


*
После наши дома уже не идентичны. На их бордюре — золотой отпечаток моей ладони, я оперлась, чтобы встать. Дверная ручка в нашем подъезде — из платины.


*
Я возвращаюсь домой после рассвета.
У моего любовника грустные морщины на лбу. Усталые глаза. Напряженные плечи. На столе перед ним пачка счетов. Как будто не было этой ночи.
Как будто — 
но она была.

Я беру пачку счетов, и теперь это пачка купюр. Он не протягивает руку. Я кладу их на стол. Я беру гипсовые безделушки, которые мы привозили из отпусков, и меняю их. Платиновый слон. Нефритовая кошка с изумрудными глазами. Золотые лоси. Откуда они? Теперь — из меня.

Он, наконец, смотрит на меня, когда я превращаю банку с камнями, собранными на морском берегу, в хрустальную банку, полную крупных жемчужин. 
Я улыбаюсь — не показываю зубы. Они окровавленные, голубые, сверкающие. Они будут такими какое-то время, или всегда.

— Я не хотел этого, — говорит он.
Или, может, это: спасибо.
Или: я ухожу.

Я устала. Меня тошнит, но нужно все удержать в себе, как таблетку экстренной контрацепции. Я не слушаю.
Я забираюсь в постель, в прохладу белья, прочь от жара, от ужаса, от сладости.

ДАЛЕЕ