Ольга Фатеева

Пальто моё не белое, а из камня, из железа и досок. На жёсткую ткань налип чей-то здешний безбомбовый прах. Время работает, и его работа сдирает сигнальные флажки, хотя мы продолжаем бубнить, как против и как страдаем, а это ясно без слов. На моём столе труп текста, не труп войны. Кто-то должен изрезать его и закопать. Значит, это буду я. Я слежу за миром, попутно собирая аффекты, которые подключают меня к живым. Мир большой, и нам всем трудно.

Неисполнимые moralia


Сегодня я доставала чемодан с балкона, чтобы лететь в Челябинск. Мама сломала руку, и я поеду ей немного помочь с бытом. Неожиданно чемодан оказался очень тяжёлым, и я чуть не упала с приставной лестницы вместе с ним. Внутри лежали банки. Всё моё детство бабушка и мама делали заготовки на зиму. Бабушка умерла, мама продолжала одна и привозила нам в Москву. В прошлом году мамина депрессия, бывшая всегда, обострилась настолько, что она перестала работать в саду, а в этом продала его. Они консервировали из выращенных овощей/ягод и чуть-чуть докупали. Значит, банки лежат уже три года.
Прежняя жизнь заканчивается, отваливается по кускам, и про каждый фрагмент я вспоминаю, как думала тогда: а что, если когда-то это прекратится. И ещё один вариант: если когда-то не произойдёт того, на что рассчитываешь и что принимаешь как отдалённое, но неизбежно возможное. Или того хуже, наоборот, произойдёт.

На Академике читаю из словаря Ушакова про «если», примеряю толкования к заданным в Школе литературных практик формулировкам. Я люблю писать по заданиям и думать о них. Сравниваю два вопроса: что, если всё, мной написанное, никто никогда не прочтёт? И –– что, если завтра кончится война? Война идёт тысячу лет ©️. Я в начале, но знаю, например, чем закончился путь стеклянных полутора- и литровых банок [это самый дефицитный объём, очень удобно на маленькую семью, чтобы не испортились, у нас всегда маленькая семья] — и, признаться себе, всегда знала.

Может ли быть письмо таким же важным, как война, если я объединяю эти вопросы? Зимой в старом трёхстворчатом окне моего дома далеко видно пространство, пустые кроны освободили его, расширили. Мне видно дома, брошенную котельную, труба которой архитектурно доминирует над кварталом, детсад и социальный центр. Все забелены снегом. Свет фонарей, и других окон, и полная широкая луна, стоящая напротив, приподнимают строения, отпускают их, и они плывут слоями вместе с воздухом. Ко мне заходит безответственная гулкая пустота, я обхожу её по краю. Парящим зданиям всё равно, здесь я или нет. Неважно, прочитают мою книгу и перестанут ли завтра взрывать и стрелять по приказам. Я приписываю пустоте безразличие, которое успокаивает меня.
Война не здесь и не со мной, везде, и я упражняюсь, когда иду по городу. Представляю, как разлетаются кирпичи, шуба, степлер, ножницы, корнцанг, рисовая каша, крошки штукатурки, острые опилки деревянных перекрытий, красные и синие рыбы из аквариума, ставшие блёклыми без специальных цветных ламп. Меняю расстояние, и на глаз прикидываю размеры осколков. Кажется, сюда подходит значение 6: союз если в восклицательном предложении с частицей бы «для выражения неисполнимого желания» –– если бы он был жив!
Если бы он был жив, я никогда не заставляла бы его читать мои тексты. Если завтра кончится война — и что? Я перестану писать?

Разбираю банки. Белые наклейки с маминым кудрявым почерком: Лечо 2019 г., Вишня с косточками, Солёные помидоры, Огурцы от т. Зои. Ужас войны вдали от неё абстрактен и циничен, и я спускаюсь в цинизм.
Первой реакцией после страха было ощущение лишённости, изъятия, немоты и безъязыкости. В буквальный смысл это переводилось обычным вопрошанием. Я бесконечно задавала вопросы. Нет, не так. Сразу знала ответ. Не прочтут. Пространство раскрывается навстречу, как ноги фигуристов, развёрнутые внутренней стороной бёдер, в мир. Если бы он был жив, я никогда не заставляла бы его читать мои тексты? Я и сейчас вольна не делать этого, пока все живы. На бёдрах крепятся все усилия тела.
Вынужденное, навязанное войной молчание, принятое сразу и целиком за своё, за единственно верное/вероятное/возможное, обозначает многое. Здесь культура как система знаков требует семиотических усилий, вывернутых наизнанку. Знаки немыслимы вне контекста. Давайте составим список интерпретаций.

Я подхожу ближе к оконному проёму, надеясь повторить отстранённую пустоту. Требуется сочетание многих обстоятельств, места и времени. Глубже заглядываю за границу штор блэкаут — первый подступ к лиминальному пространству, роль которого выполняет балкон. Лиминальные пространства обычно незаметны, мы пересекаем их без рефлексии и осознавания. Коридор больницы, подъезд, тоннель без людей, детская площадка в снегу до качелей. Балкон конечная цель, его не пройдёшь по пути, но это переход от частной закрытости к всеобщей видимости. Ещё не там, но уже не здесь. Ритуалы по вызову пустоты без сумерек не срабатывают.
Метафора хорошего текста, как полнотелого на вкус, пошла и затёрта, поэтому я пробую слова на осязание. Для этого достаточно перепечатать цитаты. Последовательность прогибов клавиш и рисунок прикосновений пальцев к дисплею формируют чувствительный контур. Набираю слова Адорно про стихи и Освенцим. Повторены, перевраны, многажды растолкованы. Покупаю Minima moralia, хотя там про другое, чтобы быть ближе. Фрагменты, составляющие книгу, ещё дроблю для чтения и возвращаюсь к началу.

Агнеш Хеллер обращается к Адорно в статье и перечисляет четыре вида молчания о Холокосте: «молчание бессмысленности, немота ужаса, молчание стыда и молчание сознания собственной вины». Холокост представляется кощунственной точкой сравнения. Хеллер даёт выход: описать ужасы всегда невозможно, потому что нет слов для их выражения, и Холокост уже есть воплощение метафоры, достаточной для работы воли и фантазии. Чтобы помыслить войну, хватает самого слова, семиотическая сила которого в пяти соединённых знаках заключает в себе названные молчания и все смыслы, загруженные культурой, миром, людьми и памятью. «Единожды произнеся слово “холокост”, человек цитирует метафору, которая сама по себе страшнее любого посвящённого ей повествования, стихотворения, картины, драматического или музыкального произведения». –– Нужное подставить.
Парадоксально, но слишком очевидно: сила метафор «фактических», по Хеллер, не освобождает нас от метафор словесных. Не разрешает, но и не запрещает их использования. Не побуждает, но и не ограничивает автора. Где авторство трактуется широко.
Амбивалентность всех видов молчания, принятых за аксиому для этого текста, истощает больше, чем дидактическое высказывание Адорно.

Нас научили, что мир как минимум трёхмерен. Трёхмерность окружающего предстаёт как конститутивный признак и окружающего, и наученного способа восприятия. Мы привыкаем к объёму настолько, что спотыкаемся об измерения времени и осязание/обоняние/слух, мысленно каждый раз переводим многомерность в плоскость, уплощаем грани и вспоминаем о разнонаправленности осей координат, когда вдруг смотрим на натурально плоские картинки или поворачиваем с детской радостью голограммы. 
Зимняя прореженность в окне позволила спуститься ноздреватым, хлопьевидным облакам ближе к дому, и привычный вид обрёл перспективу. Молчание стыда и вины, маленькой, личной, –– и я везу мамины банки в переработку, ничего ей не говоря.

Безразличие уязвляет. Опустошение с написанным текстом ничего не меняет в окне и в чемодане. Равно как и его прочитанность и/или нет. Вместе с войной. «Когда окончится нынешняя война, о которой никто уже не в состоянии вспомнить, с чего она началась, то она, подобно Тридцатилетней войне, распадётся на отдельные бессвязные, разделённые паузами кампании…», –– пишет Адорно, и это одна из фасеток в феминистской теории ситуативного знания Донны Харауэй. Провозглашаемая объективность как всевидящий взгляд свыше, божественный и недоступный, запирает нас в рамках навязываемой точки зрения. Но всякая точка зрения зависит от позиции, из которой высказывается, и объективность сильна в совместности и собирании множества частичных позиций, дополняющих друг друга, как фасетки в глазе мухи.

Ничего не изменится, если всё, мной написанное, никто никогда не прочтёт и если завтра кончится война. Если, конечно, вас не убьют. Потому что нельзя забыть и жить, как будто ничего не было.